Прямая речь

12.10.2013

Инна  Дукальская
Латвия

Инна Дукальская

Филолог, преподаватель, переводчик

Латгалия, боль моя

Латгалия, боль моя


25 декабря 1938 года у крестьянина хутора Дубовая Гора Быкова Бронислава и его жены Руфины родился третий ребенок — девочка. На следующий день ее окрестили в Рунданском костеле и назвали Анной. Эта девочка — я.
 

Рунданы
 
Поселок называется теперь «Рундени», очевидно, в угоду городскому латышскому выговору, но все окружающие меня люди говорили именно так — «Рунданы», и думаю, что новое название используется только в официальных документах.
 
Когда я стала постарше, я спрашивала маму, почему так поторопились с моими крестинами, зарегистрировали бы меня 2 января (ксендзу-то все равно), и была бы я на год моложе. На что мне мама ответила, что я родилась совершенно нежизнеспособной, синенькой и мяукала, как котенок — боялись, что я умру некрещеной и поэтому поторопились окрестить меня. А я вот живу, живу уже седьмой десяток лет.
 
Когда началась война, я не помню, для меня ничего не изменилось, все тот же милый теплый дом, любящие родители, милая добрая бабушка, старшие брат и сестра, лучшие мои друзья детства, уютный дворик, поросший кудрявой травкой, домашние животные, которых все любили и холили.
 
Родители мои были люди работящие и заботливые и как многие деревенские жители умели все — работать на земле, печь хлеб, варить пиво, не говоря уже о приготовлении деревенских вкуснейших блюд. Мама умела шить, вязать, прясть. У нее была швейная машина «Зингер», подаренная ей родителями на шестнадцатилетие, а также ткацкий станок, на котором она ткала прекрасное полотно — простыни, полотенца, расшивала их цветами и оторочивала кружевами, которые тоже вязала сама. Одно такое полотенце пережило войну и сохранилось у бабушки до пятидесятых годов.
 
Наш хутор был небольшой, всего около восьми гектаров земли, но поскольку хозяйство было почти натуральным, мы жили достаточно зажиточно. Все было свое — молоко, мясо, овощи, фрукты, причем дети всегда были хорошо одеты стараниями рукодельной мамы. Я помню, что даже пуговицы отец вырезал сам из дерева. Дом был большой и достаточно удобный, я сейчас думаю, что это было одной из причин, почему нас выслали: кому-то понравилась усадьба, кроме того, у нас была красивая мебель, в родительской спальне были красивые кровати с инкрустациями, резные шкафы. Все это растащили после того, как нас вывезли.
 
 
Проклятый день
 
Война мне запомнилась только потому, что перестал работать наш радиоприемник «Телефункен», сели батарейки. Электричества, конечно, не было. Была очень большая керосиновая лампа-молния. Я помню, как отец и еще несколько мужчин разрезали бутылки, наливали туда какую-то жидкость, бутылки-стаканы соединяли проводками, таким образом делали самодельные батарейки. Потом приемник спрятали в погребе и отец слушал там запрещенную Москву. Приемник полагалось сдать, но отец этого не сделал и я до сих пор не понимаю, как он не боялся при детях и соседских мужчинах укрывать его, и более того, записки со сводками из Москвы отец передавал через старшего сына Виктора в Цуцури, где Витя учился в школе. Кто их там получал и куда передавал дальше, я не знаю. Правда и то, что немцев мы в глаза не видели.
 
Мы с сестрой, которая была на два года старше меня, жили своей милой привычной жизнью.
 
В 1983 году мой старший брат Виктор, к тому времени демобилизованный из армии в звании полковника и переселившийся в Лудзу, поближе к родным местам, написал в лудзенской газете «За победу коммунизма» статью, посвященную 40-летию депортации латгальцев, предпослав ей следующую цитату:
 
«Господам волостным старостам и городским старостам Латгалии.
 
25 августа 1943 года в 4 часа утра состоится проводимая полицией акция по аресту политически неблагонадежных элементов в округе. Брать следует вместе с семьями. Вышеупомянутые переводятся на другое место работы...»
 
(Из секретного приказа комиссара Даугавпилсского окружного полицейского управления Рикена от 21 августа 1943 года.)

 
Откуда брат взял эти сведения, я не знаю, я получила ксерокопию этой статьи через несколько лет после его смерти.
 
И вот настал тот проклятый день — 23 августа. Мы проснулись часов в шесть утра от непривычно громких мужских голосов. Мы с сестрой вышли из спальни и сели на пороге большой комнаты, которая выходила в столовую. В столовой папа разговаривал с тремя или четырьмя мужчинами на латышском языке. Мамы не было. Как потом она мне рассказывала, отец был в поле, когда за нами приехали. Мама побежала в поле и уговаривала отца бежать. Было где укрыться, мамина младшая сестра была выдана замуж в деревню Шевцы, это и для Латгалии была такая глушь, что даже летом туда трудно было добраться — лес и бездорожье. Но отец ей ответил: «А что с вами будет? Ведь расстреляют всех». И вернулся в дом.
 
Мама по дороге забежала к соседям и попросила соседского мальчика сбегать в деревню Сунуплява, там жила ее мать, чтобы та позаботилсь о домашних животных. Один из полицаев шепнул маме, чтобы она взяла зимние вещи, поскольку высылают надолго.
 
Тем временем прибежала одна из соседок, дом наш стоял на очень высокой горе, и ранним утром звуки и шумы разносились далеко, а тут подводы, громкие голоса, и она прибежала узнать, в чем дело. Мама пожаловалась ей, что мне не успели сшить зимнее пальто, и она принесла мне пальто своей дочери Фриды, мы были одногодки. Куда потом подевалось это пальто после того, как нас переодели в Саласпилсе, я не помню. Но зато до сих пор помню доброту этой женщины.
 
 
В лагерь
 
Посадили нас на подводы, вещей взяли минимум, что-то из еды, одежды. И вот как иногда трагическое переплетается со смешным. Мама повязала мне на голову свой платок из маркизета, была такая ткань. Концы платка свисали мне до пояса, я была в отличие от рассудительных старших довольно шкодливая девочка, и мне очень понравилось складывать концы платка тругольничком и откусывать вершинку этого треугольничка, получалась красивая дырочка.
 
Едем мы мимо какого-то озера, мама плачет и говорит: «Вот выбросят нас где-нибудь в такое озеро», — а я радуюсь и думаю про себя: «Вот хорошо! Никто и не узнает о платке и о том, что я его покусала». Хотя должна сказать, что никто и никогда нас не наказывал и за куда более серьезные провинности.
 
Привезли на подводах в Истру, там пересадили в крытые грузовики, помню, что было темно, тесно и очень душно. Грузовик был набит людьми, вещами, мы сидели на каких-то тюках и чуть ли не на головах друг у друга. Вот тут мне впервые стало страшно, до сих пор все виделось как приключение, тут же ничего хорошего не было, не было привычного дома, кругом плакали какие-то дети, мама держала на руках самого младшего Колю, ему было полтора года.
 
Привезли в Зилупе, долго на жаре ждали погрузки в вагоны, помню, что страшно хотелось пить, но воды у мамы было немного, и она берегла ее для маленького, а нас с сестрой уговаривала потерпеть. Наконец подали вагоны, так называемые телячьи, такая же теснота, маленькие оконца под потолком, которые совсем не пропускали света. Когда состав тронулся, мужчины стали карабкаться к оконцам, чтобы угадать, куда везут, хотя и так, видимо, ясно было,что в сторону Риги, не в Москву же! Этот путь я помню плохо, мама потом рассказывала, что я впала в какое-то забытье, «сомлела», как она говорила, от жары и духоты.
 
Помню, как нас высадили и повели пыльной дорогой через лес, это был путь в лагерь. Сразу же нас раздели догола в каком-то бараке, остригли наголо и повели мыть. Вода была противной, пахнущей чем-то незнакомым, чуть теплой. Тут уж я заплакала в полный голос, за что женщина, которая меня мыла, больно отшлепала меня по щекам. В предбаннике выдали какую-то странную одежду. Мы с сестрой старались не терять друг друга из вида и «нашлись» сразу. Потом к нам подошел мальчик, как мне показалось, совсем незнакомый и спросил сестру : «Девочка, как тебя зовут?» Это был старший брат Витя.
 
Как и где нашлись родители и бабушка, я не помню, помню только, что привели в барак и указали нам место на нижних нарах, нары были трех- или четырехэтажные. Все дальнейшее помнится мне как в страшном сне — вечный голод, потом холод, вши, чесотка.
 
Особенно запомнились ночные проверки, когда весь барак выгоняли на улицу, ставили в ряды отдельно мужчин, женщин, подростков и детей. Никакой переклички не было, я так понимаю теперь, что это было своего рода издевательство, но люди-то не знали, думая, что это может быть последний раз, когда они видят близких. Я орала благим матом, изо всех сил цеплялась за маму, меня отрывали от нее и буквально бросали в толпу детей.
 
Я вырывалась, снова бежала к маме, потом уже мама сама уговаривала меня идти к другим детям, чтобы оградить от побоев. Сестра Женя была очень тихим спокойным ребенком, она даже плакать громко не умела, стояла и тихонько хныкала.
 
 
*  *  *
 
Я же могла реветь так, что меня можно было слышать на соседних хуторах. Уже после войны особенно запомнились мне такие случаи. Мамин брат был демобилизован по ранению, он воевал в Красной Армии после того, как сбежал от мобилизации в легион. Мы жили у бабушки по материнской линии в Сунупляве, а родители и бабушка с отцовской стороны были отправлены в Германию сразу же после того, как нас увезла тетя Соня.
 
 На хуторе в Сунупляве была так называемая толока, молотили рожь. Обычно в таких случаях молотилку возили по хуторам и все соседи помогали друг другу. По этому случаю мамин брат сварил пиво и оно стояло в огромной стеклянной бутыли, ни до, ни после я таких больше не видела. Взрослые все были заняты на молотьбе, а мы трое и несколько соседских ребятишек развлекались, как могли. И вот в процессе этих «развлечений» я уронила большой чугунный паровой утюг, который стоял на печке, и угодила прямо в эту бутыль. Как я орала! Изба у бабушки была старая, в полу широкие щели, да если бы их и не было, все равно пиво пропало!
 
Прибежали взрослые на мой крик, я знала, что дядя нас любил и жалел, но все же мой проступок требовал, видимо, наказания. И ничего! Мне не было сказано даже худого слова. Дядя запряг лошадь, съездил куда-то и привез самогону, надо же было чем-то угощать толочан, так было принято. Вы не поверите, но я после этого заболела, настолько меня мучила совесть — и не столько из-за содеянного, сколько из-за того, что меня не наказали. Честное слово, мне было бы легче.
 
Второй случай был во время жатвы ржи. Женщины присели отдохнуть, а я схватила серп и попробовала жать, в результате полоснула себя по мизинчику. Какой у шестилетнего ребенка мизинчик! Я разрезала пальчик до кости и мне показалось, что вместо моей косточки у меня вишневая. Я опять же орала так, что перепугались все.
 
Третий случай был там же, в Сунупляве. Брат, как все подростки того времени, собрал огромное количество «вооружения», фронт у Рундан и Сунуплявы проходил очень стремительно, и очень много боеприпасов оставалось в поле и лесу. Сколько тогда погибло подростков, страшно сказать! То и дело слышим: на таком-то хуторе взрыв, на Рунданском кладбище постоянно кого-то хоронили. И вот брат взял какой-то тесак и начал размахивать им передо мной. Я стояла у небольшого пруда, в котором мочили лен, и постепенно отступая от его «шашки», упала в этот пруд. Было неглубоко, но я запуталсь в пальто, не могла выбраться и, конечно, орала благим матом. Брат перепугался, вытащил меня, уговорил не рассказывать бабушке, отвел домой, переодел, благо бабушки не было дома.
 
Надобно сказать, что бабушка с материнской стороны нас не очень любила, царствие ей небесное! Она не любила отца, была истовой католичкой и за стол не разрешала садиться, если не перекрестишься. Мы с сестрой, конечно, крестились, а брат не хотел, и бабушка выгоняла его из-за стола, а мы с сестрой потихоньку носили ему на сеновал, где он прятался, хлеб и вареную картошку.
 
Вообще, отношения с Богом у меня были неоднозначными. С одной стороны, я знала все молитвы, молилась каждый день, но с другой стороны выстоять длинную службу в костеле, часто стоя на коленях в худой одежде и обуви, было тяжело. Да и бабушка в своих рассказах рисовала Бога злым стариком, я боялась его до такой степени, что он снился мне в кошмарах. Однажды я назвала сестру дурой, что, в общем-то, было не в обычаях семьи, и бабушка «воспитывала» меня очень долго, сказала, что боженька мне язычок отрежет, заставит лизать горячую сковородку. Согласитесь, какая уж тут любовь к Богу!
 
 
*  *  *
 
Возвращаюсь к Саласпилсу. Зимой 1943 года, может быть, позже, я не помню, лагерь должны были ликвидировать, подступала Красная Армия. Я прекрасно помню, как нас вывозили, но вот окончания нашей Голгофы я совершенно не помню. Я не помню, как публично наказывали людей за побеги и другие проступки, помню только, что пару раз видела, как гоняли людей по кругу под команды: «Целтиес! Гултиес!» Может быть, мама как-то ограждала нас от этого, а может быть, мы просто не могли уже вставать и «жили» в полутемной клетушке наших нар.
 
Мы с сестрой были настоящими дистрофиками, вшивыми, чесоточными, исхудавшими до положения скелетиков, старшего брата той поры я не помню, его перевели в детский барак. И тут пришла мамина самая младшая сестра тетя Соня, вернее приехала на лошади и дала кому-то деньги, чтобы выкупить нас.
 
 
Шейман-муйжа — Сунуплява
 
Я не помню, как мы расставались с родителями, я была очень привязана к маме, вплоть до того, что когда маме надо было пойти в Рунданы на базар или в костел, она уходила одеваться в клеть, чтобы я не видела, как она уходит, иначе реву было на весь день. А тут, мама говорила, я даже не оглянулась на нее, пошла к женщине, которую я практически даже не знала.
 
Тетя Соня привезла нас в Шейман-муйжу, было такое место под Ригой около кладбища Улброка, маленький домик, где она жила с мужем и двумя детьми. Муж ее, человек добрый, но не очень образованный, видя племянников в таком более чем жалком состоянии, пытался откормить нас, и даже достал где-то в Риге белый хлеб и чуть не отправил нас на тот свет.
 
Мы прожили в Шейман-муйже некоторое время, пока не оклемались слегка, и тетя отвезла нас в Латгалию, в Сунупляву, к бабушке с материнской стороны, где мы и прожили до приезда мамы. Сестра очень долгое время не вставала, она была очень слаба. Бабушка старалась кормить нас так, чтобы не угробить, лечила от чесотки какой-то ядовито-синей жидкостью, которую она называла «кришпан».
 
Лично я считаю, что мне помогло выжить то, что однажды пробравшись в кухню — есть-то все время хотелось! — я нашла мешочек с маком и съела его весь без остатка. А потом проспала без просыпу трое суток и встала почти здоровой. Бабушка перепугалась, пригласила доктора, был в Рунданах такой доктор Стрельч, он и сказал ей, что ничего страшного не произошло, что это все мои болячки «сном выходят».
 
Кстати говоря, этот доктор был настоящим подвижником. Когда я уже стала ходить в школу и мы перебрались в свой дом в Дубовой Горе, ни приличной одежды, ни обуви не было. От сельсовета выдали пару ботинок на одну ногу, и у меня до сих пор изуродованы ноги от плохой обуви. А ходить-то зимой надо было 5 километров до Рундан в школу, летом и осенью можно было пройти напрямик, это было на пару километров меньше. От холода и недоедания я вся покрылась нарывами, так доктор Стрельч сам варил какие-то отвары, поил меня и мазал какими-то мазями, и это все совершенно бесплатно и бескорыстно.
 
В конце войны, не помню уж точно, в какое время, но кажется, что это было осенью, в Рунданах и в Сунупляве шли сильные бои. Буквально рядом с бабушкиным домом защищали высотку несколько красноармейцев, до недавнего времени им, погибшим, там стоял обелиск. Сомневаюсь, что он сохранился до сих пор.
 
Бабушка решила отправиться в Шевцы к своей дочери, там лесная глушь, должно быть поспокойнее. Погрузила на подводу какие-то пожитки, в том числе мамину швейную машину, и мы тронулись в путь. По дороге нам навстречу тянулись отступающие немецкие колонны на машинах, подводах и пешком. Нас часто останавливали, спрашивали, куда едем, не красных ли встречать. Но, видимо, старуха с тремя детьми не вызывали особых подозрений или им было уже не до нас, и нас отпускали.
 
Приехали в Шевцы, тетя с двумя детьми жила в небольшом уютном домике, муж ее скрывался в лесу от мобилизации в легион. Приехали и попали из огня да в полымя, ночью началась страшная бомбежка и стрельба — и как раз в этой местности. Мы все убежали в лес. Благо не было еще так холодно. Бабушка повесила на сучок маленькое распятие и всю ночь стояла на коленях и молилась во спасение. Так это распятие и забыли в лесу.
 
Вскоре мы вернулись в Сунупляву. В Рунданах уже не было немцев, повсюду валялось брошенное оружие, пахло гарью и порохом, тогда это был незнакомый мне запах. Вот тогда-то брат и набрал вооружения и прятал его в сарае под сеном.
 
 
Жизнь с нуля
 
9 мая брат пришел из Рундан, из школы, вызвал нас из бабушкиной избы и сказал: «Девочки, война закончилась, скоро мама приедет!» Мы к тому времени ничего не знали о судьбе родителей. Умер маленький Коля, он так и не оправился после Саласпилса, заболел коклюшем и тихо угас. Был у нас еще один брат, он родился с дефектом губы и когда ему исполнился год, его положили в платную клинику в Риге, а нас в это время выслали, так он и остался в клинике, из жалости его не выбросили на улицу, но операций ему уже не делали, платная сестра, которая должна была следить за тем, чтобы он не плакал, не смеялся после операции, не могла оставаться с ним, ей ведь никто больше не платил, но не бросила его, приходила навещать. Через нее мы и нашли его после войны.
 
Прошло лето, о родителях ничего не было известно. Как-то в августе 1945 года ранним утром я выбежала во двор. Идет женщина, старая, страшная, беззубая, со ссадиной на переносице и спрашивает меня: «Анечка, а бабушка твоя дома?» Я перепугалась, я помнила маму молодой, красивой, тоненькой, в красивых костюмчиках, а тут какая-то незнакомая старая женщина! Я собралась бежать в дом, позвать бабушку, а женщина мне говорит: «Ты не бойся, это я, мама».
 
Несколько дней я не могла привыкнуть к этой «новой» маме, а потом мы все — и старшие, и я — уже не могли оторваться от нее, такая исходила от нее теплота и ласка. Мы даже спали на одной кровати все, и мама протягивала руки тем детям, которые лежали не рядом.
 
Оказалось, что трудовой лагерь в Тюрингии, в Мюлльхаузене освобождали американцы. За несколько дней до освобождения мужчин из лагеря отправили в другой город, в Готу. После освобождения заключенных накормили какой-то американской едой, и мама свалилась с жестокой дизентерией. В Готу пошла бабушка Мария Ивановна узнать что-нибудь об отце. Ее провели в какой-то подвал, где лежали трупы. Бабушка узнала отца по рубашке, ею была замотана его голова. Отравили их? Умертвили газом? Никто не мог определенно сказать, да бабушка и не добивалась ответа, она и сама была чуть жива.
 
В Мюлльхаузене мама и бабушка не стали дожидаться какой-либо регистрации, да наверное и не догадывались, что надо дождаться какого-то документа, они просто ушли из лагеря и стали пробираться домой — где на поездах, где на попутных военных машинах и где-то в июле добрались до Киева, а оттуда домой, доехали до Нирзы. Тут уже заболела бабушка, мама пришла пешком домой в Сунупляву, дядя на лошади поехал в Нирзу и привез Марию Ивановну.
 
Надо было начинать жизнь с нуля. У бабушки избенка маленькая, решили возвращаться в свой дом в Дубовой Горе. Август, ничего не посеяно, не посажено, только фруктовые деревья и ягодники в том году щедро плодоносили. Мама заболела, у нее началась водянка. На нее просто было страшно смотреть. Одну из наших коров бабушка сохранила, молока, масла, сметаны был полный погреб, а хлеба-то нет. Сельсовет выделил нам, кроме ботинок, о которых я писала, мешок муки и мешок гороха, и бабушка пекла такие странные лепешки наполовину из муки, наполовину из чуть размельченного гороха, а также усердно кормила нас маслом и сметаной, причем все это жирное, домашнее. Я на всю оставшуюся жизнь возненавидела все молочные продукты.
 
Дров нет, в спальне поставили железную печурку, остальные комнаты закрыли. На этой печурке готовили еду, ею и обогревались. Кроме всего прочего, маму вызвали в Ригу, в МГБ дать показания о каком-то предателе, по доносу которого якобы и были высланы многие жители Латгалии, подробностей я не знаю, мама не очень-то распространялась об этом. Но после этого несколько раз нас навещали «лесные братья», стреляли в окна. Хорошо, что у нас время от времени дежурили «истребки», и в дом «братья» не осмеливались соваться, видимо, боялись засады.
 
Жить стало страшно, в школу ходить далеко и нет никакой гарантии, что по дороге с детьми ничего не случится. И так нас с сестрой забрасывали снежками и кричали вслед: «Коммунисты!» Когда рядом был брат, нас не трогали, но не всегда же он мог нас сопровождать. Кстати сказать, старший брат Виктор был настоящим рыцарем по отношению к нам с сестрой, в школе все знали, что нас обижать нельзя, у нас есть защитник.
 
 
Добрые люди
 
Решили перебираться в Рунданы. Мама уже немного поправилась и нанялась в школу уборщицей и поварихой. Я уже писала, что мама прекрасно готовила и это одна из причин, почему я почти ничего не умею делать в кухне. Сначала, особенно после войны, мама считала, что она хозяйничает в кухне более экономно. Я имею в виду, что она могла из небольшого кусочка мяса приготовить и первое, и второе, хотя к экономии была не очень приучена, на хуторе всего было достаточно. Потом она берегла мои руки, не разрешала даже чистить картошку: «У девушки должны быть красивые руки!» — говорила она.
 
При школе был интернат для детей из дальних деревень. В этом интернате нам выделили большую комнату с кухней, там помещался даже ткацкий станок. В школьном же здании, бывшем некогда поместьем, была прекрасно оборудованная кухня, куда интернатские дети сдавали продукты, и мама готовила для них обеды. Нам в эту кухню вход был запрещен, чтобы — не дай бог! — кто-то не подумал, что мама подкармливает своих детей чужими продуктами.
 
Директор школы — Ломоносов Дмитрий Сергеевич был золотой человек. При школе был огромный участок с огородами и плодовыми деревьями. Директор нанимал рабочих с лошадьми, и вся эта площадь содержалась в образцовом порядке. Не помню, чтобы там работали ученики, но зато всем без исключения выдавались к обеду свежие овощи и фрукты — морковь, репа, яблоки, сливы. Все это лежало на столах в столовой. После войны это многого стоило. Маме разрешалось брать из сада и огорода фруктов и овощей в любом количестве, кроме того, Дмитрий Сергеевич выделил маме небольшой участок под свой огородик, где мы сажали картошку. Дров можно было брать сколько угодно из школьных запасов, школьный сторож — теперь уже не помню его имени — иногда даже сам приносил дрова из таких, что получше.
 
Жена директора Наталия Модестовна преподавала к школе, кажется, пение. У них было четверо детей — Юра, одноклассник моей сестры, его брат Гена, мой одноклассник, и дочери Ляля и Ася. Наталия Модестовна учила нас с сестрой и своих дочерей танцам, и мы выступали на всех школьных вечерах не без успеха. Мама опять же умудрялась шить нам красивые костюмчики для выступлений.
 
Швейная машина и ткацкий станок — как нас это выручало в те годы! Мама шила не только на нас, но и на местных модниц, ткала модные в то время клетчатые платки и продавала. Уж где она брала пряжу, не знаю. Платили ей то продуктами, то деньгами.
 
Вспоминая жизнь в школе в Рунданах, я иногда думаю, как много добрых людей встречалось на моем пути! Куда все это подевалось? Что с нами случилось? А семьи? Я не помню случая, чтобы дома при всей нашей бедности были ссоры из-за одежды или еды. Мама приносила полученные по карточкам конфеты-подушечки — ничего более вкусного я с тех пор не ела — и никогда никто не упрекал маму, если она давала младшему больше на одну конфету, тем более, что жалела она его больше всех: из-за несделанной  операции он так и оставался с дефектом губы, а в клинике еще переболел всеми возможными детскими болезнями, так нам рассказывала его нянечка.
 
Мама выросла старшей в большой семье, детей было семеро, а у ее родителей была небольшая избенка и четыре гектара земли. Понятно, что все семеро детей не могли остаться на этой земле. Поэтому двое еще в тридцатые годы уехали в Ригу «на заработки», в Латгалии оставались только мама, ее сестра, выданная замуж в Шевцы, и двое братьев, один из них стал председателем сельсовета в Рунданах, второй с семьей жил при школе и работал там завхозом. Со стороны отца, а их было четверо детей, тоже двое жили в Риге.
 
Я не знаю, чем руководствовалась мама, когда решила переезжать в Ригу. Звали ли ее родственники, обещая помочь подымать детей? Не знаю, не думаю, они тоже были далеко не богачами.
 
 
Окончание — здесь
Подписаться на RSS рассылку

Еще по теме

Владимир Веретенников
Латвия

Владимир Веретенников

Журналист

Как Латвия получила земли России и Белоруссии

Виктор Подлубный
Латвия

Виктор Подлубный

Пенсионер

История Инфлянтов, именуемых нынче Латгалией

Часть третья, насквозь политическая

Виктор Подлубный
Латвия

Виктор Подлубный

Пенсионер

История Инфлянтов, именуемых нынче Латгалией

Часть вторая, тоже лирическая

Виктор Подлубный
Латвия

Виктор Подлубный

Пенсионер

История Инфлянтов

Именуемых нынче Латгалией

Дискуссия

  • Участники дискуссии:

    35
    279
  • Последняя реплика: